Теперь я дважды проверяю хлипкий замок на двери нашей ванной, не дающей никакого убежища, особенно от дяди Хойта, которому в его параноидальных припадках хочется знать всё, абсолютно всё, что творится под его изъеденной термитами дырявой крышей,
Где я осторожно снимаю повязку и обнажаю плоть, красно-коричневую, больную, поражённую, надеясь перебинтовать руку до того, как дядя узнает о ране, которая неизвестно как появилась у Бронте — в своём любовном ослеплении я позабыл расспросить её об этом,
И которая заживёт без магии, без волшебства, обычным путём — за неделю, за две или за три — так же, как и ободранные костяшки пальцев брата Бронте, теперь тоже мои; как и все те синяки, переломы, ссадины и шрамы, полученные мной в битве, которую я веду всю свою жизнь,
Как эта свежая рана, которую не скроешь, потому что мой дядя распахивает зловредную дверь ванной и враз охватывает взглядом новую красную полосу, рассекающую мою ладонь, и он знает по моим бегающим глазам, что я что-то скрываю, и это даёт ему право обращаться со мной как с заложником своей воли.
«Новый порез. Сегодня, э?»
«Да».
«Ты взял его у Коди?»
«Нет».
«Этот пацан способен запросто отчекрыжить себе башку безопасными ножницами».
«Я взял его не у Коди; это случилось в школе».
Дядя знает, что я могу забирать себе чужую боль, и это знание сводит его с ума, и он делает всё, чтобы оградить, защитить — но себя, не меня.
Моя рана кричит, и я затыкаю ей рот белым марлевым квадратом; но в смятении давлю чересчур сильно и вздрагиваю — почти незаметно, но дядя смотрит на меня, ловя жгучим взглядом каждое моё движение, и замечает всё.
«Болит?»
«Нет».
«Врёшь!»
«Не болит».
«Что-то не похоже!»
«Она заживёт».
«Ты собираешься рассказать мне, как ты её заработал?»
Он, никому и ничему не верящий, никого и ничего не терпящий, смотрит мне прямо в глаза, которые раньше лишь предавали меня, но со временем научились скрывать свои тайны, кодировать их с помощью шифра — его мой недалёкий дядя не может раскусить.
«Это не то, что вы думаете. Какая-то девчонка в коридоре…»
«„Какая-то девчонка“»?
«Наверно, у неё было что-то острое в рюкзаке… Ну, я не знаю!..»
«И ты думаешь, я этому поверю?»
«Я думаю, что вам пора отлить и оставить меня в покое!»
Покидая ванную, я вижу, как дядино лицо кривится, предупреждая, что если я буду несдержан на язык, наказание моё будет жестоким и мучительным, но не сегодня, сегодня ему лень, и он закрывает дверь и справляет нужду, а я ухожу с кружащейся от облегчения головой — в комнату, которую делю с братом,
Где Коди играет пластмассовыми солдатиками, а он сам — генерал, командующий армией; он бросает взгляд на мою забинтованную руку, но не задаёт вопросов; умненький брат знает, что я не скажу, потому что восьмилетки не умеют хранить секреты, они трубят о них направо и налево, а поскольку язык Коди предаёт его ещё чаще, чем меня мои глаза — он не спрашивает, понимая, что не сможет выдать дяде тайны, которую не знает,
И поэтому рана может чувствовать себя спокойно, когда я ложусь на свою койку; рана, которая, будто кровная клятва, чья сладкая боль служит постоянным напоминанием о нашей с Бронте тайне, впервые видится мне как чудо, а не как проклятие,
Потому что стоять между Коди и его болью — это моя обязанность, стоять между моим дядей и его болью — это моя плата; но боль, полученная от Бронте — это моё счастье.
В ветреный день в парке, когда рваные облака расчерчивают взбаламученное небо резкими ван-гоговскими штрихами, когда мы с Бронте валяемся в траве, читая Гомера, готовясь к циклопическому экзамену по литературе — я не поддамся на расспросы,
И когда Коди прыгает с дерева, не зная о том, какой спазм схватывает мои гудящие икры, а потом опять лезет на дерево — напропалую, не задумываясь о последствиях, ведь его навыки выживания обусловлены безболезненностью его существования — я не поддамся на расспросы,
И когда Бронте кладёт голову мне на колени, и я читаю вслух «Одиссею» и чувствую, как её желание узнать всё становится тем сильней, чем дольше я избегаю разговоров об этом, когда она замечает, что я декламирую поэму наизусть, и решается задать первый вопрос, который прорвёт плотину, но так же, как Одиссей не поддаётся на призывы сирен — я не поддамся на расспросы.
«Ты знаешь «Одиссею» наизусть?»
«А что? Гомер знал, а я ведь даже не слепой».
«Всю полностью?»
«Только то, что читал».
«Это невероятно, Брю».
«Это всего лишь моё свойство».
«Такое же, как исцеление?»
«Это не исцеление; это кража».
«То есть?!»
«Боль не пропадает, она лишь переходит ко мне».
«Ты можешь как-то это объяснить?»
«Нет».
Когда солнце скрывается за обрезками облаков, температура падает и раздосадованные мамаши гоняются за своими детьми с пальтишками наготове, борясь с шизофреническим днём, Бронте не обращает внимания на посвежевший ветер, зная, что через несколько секунд солнце вернётся; но даже если она и мёрзнет, ей это безразлично, потому что она приступает к допросу с пристрастием,
И я не могу понять что сильнее — её желание познать или моё желание остаться непознанным.
«Как это началось?
Ты сам выбираешь, кого исцелить?